«НЕТ БОЛЬШЕГО ЧУДА, ЧЕМ ВРЕМЯ И ПАМЯТЬ»
Я читала у Сергея Трубецкого, что чудеса убеждают только тех, кто уже верует. Человек, лишенный веры, не обретет ее, увидев чудо. Я не знаю, к кому причислить себя, потому что, принадлежа к пустому веку, то обретаю, то теряю веру. Я видела, Боже, чудеса, но нужны глаза, чтобы их увидеть, а зрение у меня слабое, и то и дело свет меркнет в моих глазах. А может, мне чудеса не нужны по другой причине: зачем мне частное чудо – исцеление, например, – когда все, что меня окружает, само по себе является непостижимым чудом, – этот мир, все живое, а главное, человек и его сознание. Мне кажется, нет большего чуда, чем время с его необратимостью и производное от времени – память. Они нам даны, и вопрос не в том, кем даны, а зачем мы получили этот таинственный дар. Ведь память превращает необратимое время в наш внутренний мир. Вспоминая, мы снова переживаем события, но уже не способны внести никаких изменений в их неотвратимый ход. В этом наше счастье. Юность сильна беспечной слепотой. Как исказили бы мы нормальный ход событий, если б в зрелые годы или в старости стали исправлять свои юношеские поступки... Так поэты в старости часто исправляют юношеские стихи. С новых позиций, одаренные иным зрением и чувствами, они кромсают ощущения молодости, и в результате получаются не целостные стихи, а гибриды, курьезы, сращения из несовместимых материалов. <...>
Что произошло бы, если б мы могли возвращать события и по-новому их перекраивать... Мне страшно думать, как я растоптала бы свою жизнь, если б с грозной логикой зрелости или старческим ясновиденьем, все уже понимая и зная, снова очутилась с глазу на глаз с Мандельштамом во время наших нелепых ссор и бурных объяснений... Какое счастье, что память возвращает нам прошлое не для того, чтобы переделать его, а лишь затем, чтобы осмыслить, оплакать и понять. Мы в ответе за все – за каждый поступок и за каждое слово, и память предлагает нам обдумать, зачем мы жили, что мы сделали со своей жизнью, было ли у нас назначение и выполнили ли мы его, есть ли целостный смысл в нашей жизни или она состоит из нагромождения случайностей и нелепостей.
(Надежда Мандельштам. Вторая книга)
Иллюстрация: Надежда Мандельштам, 1979
Я читала у Сергея Трубецкого, что чудеса убеждают только тех, кто уже верует. Человек, лишенный веры, не обретет ее, увидев чудо. Я не знаю, к кому причислить себя, потому что, принадлежа к пустому веку, то обретаю, то теряю веру. Я видела, Боже, чудеса, но нужны глаза, чтобы их увидеть, а зрение у меня слабое, и то и дело свет меркнет в моих глазах. А может, мне чудеса не нужны по другой причине: зачем мне частное чудо – исцеление, например, – когда все, что меня окружает, само по себе является непостижимым чудом, – этот мир, все живое, а главное, человек и его сознание. Мне кажется, нет большего чуда, чем время с его необратимостью и производное от времени – память. Они нам даны, и вопрос не в том, кем даны, а зачем мы получили этот таинственный дар. Ведь память превращает необратимое время в наш внутренний мир. Вспоминая, мы снова переживаем события, но уже не способны внести никаких изменений в их неотвратимый ход. В этом наше счастье. Юность сильна беспечной слепотой. Как исказили бы мы нормальный ход событий, если б в зрелые годы или в старости стали исправлять свои юношеские поступки... Так поэты в старости часто исправляют юношеские стихи. С новых позиций, одаренные иным зрением и чувствами, они кромсают ощущения молодости, и в результате получаются не целостные стихи, а гибриды, курьезы, сращения из несовместимых материалов. <...>
Что произошло бы, если б мы могли возвращать события и по-новому их перекраивать... Мне страшно думать, как я растоптала бы свою жизнь, если б с грозной логикой зрелости или старческим ясновиденьем, все уже понимая и зная, снова очутилась с глазу на глаз с Мандельштамом во время наших нелепых ссор и бурных объяснений... Какое счастье, что память возвращает нам прошлое не для того, чтобы переделать его, а лишь затем, чтобы осмыслить, оплакать и понять. Мы в ответе за все – за каждый поступок и за каждое слово, и память предлагает нам обдумать, зачем мы жили, что мы сделали со своей жизнью, было ли у нас назначение и выполнили ли мы его, есть ли целостный смысл в нашей жизни или она состоит из нагромождения случайностей и нелепостей.
(Надежда Мандельштам. Вторая книга)
Иллюстрация: Надежда Мандельштам, 1979
Какие фразы выписывают для себя из встреченных в собрании афоризмов?
Ну, во-первых, те, что подтверждают собственные воззрения: то, что сам воспринимаешь точно так же, о чем часто задумывался, что противоречит распространенному взгляду и оправдывает тебя. Здесь немало от тщеславного стремления быть правым, в этом настойчивом желании найти подтверждение и поддержку у великих или мудрых мужей. Но может скрываться и большее — чистая радость от встречи с действительно родственной душой. Ведь если многие высказывания одного отдельного человека созвучны твоим собственным чувствам и мыслям, пустое желание строптиво отстоять свое оборачивается удивлением: в какое-то совсем иное время, среди совсем других людей некто так же стремился постигнуть себя, как и ты сам; та же форма витала перед его мысленным взором, та же определенность, то же предназначение. Какое счастье, если бы лучшее в тебе оказалось достойно сравнения с лучшим в нем. Лишь легкий страх не дает броситься в его, старшего брата, объятия: ощущение того, что много в тебе и такого, что ужаснуло бы его.
Затем идут два рода высказываний, не относящихся к тебе самому. Одни шутливы и вызывают улыбку, смеша неожиданным оборотом либо сокращением, они новы как фразы и обладают свежестью новых слов. Другие будят образ, давно уже готовым лежавший в глубине, наделяя его той ясностью, которая позволяет ему подняться на поверхность.
По своему действию наиболее удивительны, возможно, те фразы, от которых чувствуешь себя пристыженным. У каждого много разных слабостей, над которыми никогда не ломаешь себе головы. Они настолько часть тебя, что просто принимаешь их, как глаза или руки. Возможно даже, к ним испытывают тайную нежность: они могли заслужить обладателю чью-то симпатию или восхищение. И вот их держат вдруг перед тобою жестко и без прикрас, вырванными из всякого контекста собственной твоей жизни, так, будто их можно встретить повсюду. Распознаешь их не тотчас, однако настораживаешься. Перечитываешь снова и пугаешься. «Так ведь это же ты!» — говоришь себе вдруг резко и гонишь фразу, будто нож, глубже. И краснеешь, разглядев весь свой внутренний облик. Клянешься даже себе стать лучше, исправиться, и, хотя едва ли становишься лучше, фраз этих не забываешь уже никогда. Они способны лишить непосредственности, что, может, была привлекательна. Но под такими жестокими резами совершается таинство посвящения человека в его собственную сущность. Без них ему никогда не увидеть всего себя. Они должны быть неожиданны и наноситься извне. Наедине с собой человек все устраивает поудобней. Наедине с собой он неотразимый лжец. Потому что никогда не скажет себе ничего по-настоящему неприятного, не уравновесив тут же чем-нибудь лестным. Суждение, пришедшее извне, действенно, поскольку неожиданно. И ты помогаешь ему с такой же силой, с какой при иных обстоятельствах дал бы отпор.
Есть еще и неприкосновенные, или священные, фразы, как те, что сказаны, например, Блейком. Неприятно бывает встретить их среди других: пусть даже те и мудры — в свете неприкосновенных они фальшивы и серы. Рука не поднимается выписать неприкосновенную фразу. Она требует отдельного листа или тетради, где нет ничего другого и никогда ничего другого не будет.
(Elias Canetti. Die Provinz des Menschen Aufzeichnungen 1942-1972 / 1954)
Ну, во-первых, те, что подтверждают собственные воззрения: то, что сам воспринимаешь точно так же, о чем часто задумывался, что противоречит распространенному взгляду и оправдывает тебя. Здесь немало от тщеславного стремления быть правым, в этом настойчивом желании найти подтверждение и поддержку у великих или мудрых мужей. Но может скрываться и большее — чистая радость от встречи с действительно родственной душой. Ведь если многие высказывания одного отдельного человека созвучны твоим собственным чувствам и мыслям, пустое желание строптиво отстоять свое оборачивается удивлением: в какое-то совсем иное время, среди совсем других людей некто так же стремился постигнуть себя, как и ты сам; та же форма витала перед его мысленным взором, та же определенность, то же предназначение. Какое счастье, если бы лучшее в тебе оказалось достойно сравнения с лучшим в нем. Лишь легкий страх не дает броситься в его, старшего брата, объятия: ощущение того, что много в тебе и такого, что ужаснуло бы его.
Затем идут два рода высказываний, не относящихся к тебе самому. Одни шутливы и вызывают улыбку, смеша неожиданным оборотом либо сокращением, они новы как фразы и обладают свежестью новых слов. Другие будят образ, давно уже готовым лежавший в глубине, наделяя его той ясностью, которая позволяет ему подняться на поверхность.
По своему действию наиболее удивительны, возможно, те фразы, от которых чувствуешь себя пристыженным. У каждого много разных слабостей, над которыми никогда не ломаешь себе головы. Они настолько часть тебя, что просто принимаешь их, как глаза или руки. Возможно даже, к ним испытывают тайную нежность: они могли заслужить обладателю чью-то симпатию или восхищение. И вот их держат вдруг перед тобою жестко и без прикрас, вырванными из всякого контекста собственной твоей жизни, так, будто их можно встретить повсюду. Распознаешь их не тотчас, однако настораживаешься. Перечитываешь снова и пугаешься. «Так ведь это же ты!» — говоришь себе вдруг резко и гонишь фразу, будто нож, глубже. И краснеешь, разглядев весь свой внутренний облик. Клянешься даже себе стать лучше, исправиться, и, хотя едва ли становишься лучше, фраз этих не забываешь уже никогда. Они способны лишить непосредственности, что, может, была привлекательна. Но под такими жестокими резами совершается таинство посвящения человека в его собственную сущность. Без них ему никогда не увидеть всего себя. Они должны быть неожиданны и наноситься извне. Наедине с собой человек все устраивает поудобней. Наедине с собой он неотразимый лжец. Потому что никогда не скажет себе ничего по-настоящему неприятного, не уравновесив тут же чем-нибудь лестным. Суждение, пришедшее извне, действенно, поскольку неожиданно. И ты помогаешь ему с такой же силой, с какой при иных обстоятельствах дал бы отпор.
Есть еще и неприкосновенные, или священные, фразы, как те, что сказаны, например, Блейком. Неприятно бывает встретить их среди других: пусть даже те и мудры — в свете неприкосновенных они фальшивы и серы. Рука не поднимается выписать неприкосновенную фразу. Она требует отдельного листа или тетради, где нет ничего другого и никогда ничего другого не будет.
(Elias Canetti. Die Provinz des Menschen Aufzeichnungen 1942-1972 / 1954)
Ніч бездоганна.
Вітер застиг і час,
І зорі дозріли –
Ворухнутися боязко.
Ім’я Бога
На спраглих вустах.
(Юрий Николаев)
Ночь несравненна.
Замерли ветер и время.
Звёзды созрели –
боюсь шелохнуться.
И Божье имя –
в губах пересохших.
(Пер. Елена Багдаева)
Иллюстрация: Gustav Dore. Dante's Inferno. Plate VI: Start of Canto II: «Day was departing», 1857
Вітер застиг і час,
І зорі дозріли –
Ворухнутися боязко.
Ім’я Бога
На спраглих вустах.
(Юрий Николаев)
Ночь несравненна.
Замерли ветер и время.
Звёзды созрели –
боюсь шелохнуться.
И Божье имя –
в губах пересохших.
(Пер. Елена Багдаева)
Иллюстрация: Gustav Dore. Dante's Inferno. Plate VI: Start of Canto II: «Day was departing», 1857
ВОЗВРАЩЕНИЕ
воротился солдат домой
воротился глухонемой
(или может хромой) зимой
когда всюду кругом снега
под ногами лукум нуга
на войне он убил врага
а с какой он пришёл войны
дома ждали жена сыны
три сестры четыре стены
он вернулся из дальних стран
в нём тринадцать глубоких ран
он теперь инвалид тиран
выползает навстречу дню
весь в огне я к чему клоню:
скоро вырежет всю родню
или ночью спалит собес
(сторож пьяным уснул балбес)
и поднимет бунт до небес
ты который пришёл сюда
где в колодцах черна вода
где не ведают век стыда
здесь не знает никто причин
той войны молодых мужчин
и какой у тебя там чин
здесь с утра на траве роса
птичьи из лесу голоса
(выйдет баба окликнет пса
отзовутся пять-семь волчин)
смерть и прочие чудеса
(Алексей Колчев)
воротился солдат домой
воротился глухонемой
(или может хромой) зимой
когда всюду кругом снега
под ногами лукум нуга
на войне он убил врага
а с какой он пришёл войны
дома ждали жена сыны
три сестры четыре стены
он вернулся из дальних стран
в нём тринадцать глубоких ран
он теперь инвалид тиран
выползает навстречу дню
весь в огне я к чему клоню:
скоро вырежет всю родню
или ночью спалит собес
(сторож пьяным уснул балбес)
и поднимет бунт до небес
ты который пришёл сюда
где в колодцах черна вода
где не ведают век стыда
здесь не знает никто причин
той войны молодых мужчин
и какой у тебя там чин
здесь с утра на траве роса
птичьи из лесу голоса
(выйдет баба окликнет пса
отзовутся пять-семь волчин)
смерть и прочие чудеса
(Алексей Колчев)
Forwarded from Zentropa Orient Express
«Чем же питается денежная машина, что она превращает в дерьмо — в деньги? Молодость, непосредственность, жизнь, красоту, но главное — творческий дух. Она глотает качество, испражняясь количеством»
Уильям Берроуз в интервью Даниэлю Одье
Уильям Берроуз в интервью Даниэлю Одье
Когда взрослая жизнь посвящена исключительно погоне за деньгами и удовольствиями, единственными надёжными чудесами остаются первые и последние годы жизни. По сути, мне нравятся и те, кто приходит, и те, кто собирается уходить. У них есть нечто великолепно общее: один еще не захвачен волей к власти, другой уже отвергнут ею.
(Christian Bobin. La Lumière du monde)
(Christian Bobin. La Lumière du monde)
ЗЕЛЁНЫЙ МИР
«Когда сын Нусу появился на свет, мать омыла его в прозрачных водах ручья»
Когда умирать мне время пришло,
в тени огромных горных вершин
я позвал тебя, как в детстве:
«Где ты, мама?» —
но не услышал ответа.
Я ждал, опустился сумрак на землю,
опаленную ушедшим солнцем,
и в догорающем свете дня,
неверном сумеречном свете,
я вдруг увидел перед собой
расплывчатый твой силуэт
и приподнялся из сил последних,
чтобы тебя обнять...
Ах, мама,
ты не теплый ветерок,
не моросящий дождь,
ты просто зеленый луг,
где покой и радость.
И вспомнилась мне
твоя колыбельная песня.
Ах, мама, мама,
кто меня оплачет?
Я не услышу твоих причитаний,
но если твоя слеза в этот час
вечерней росой упадет
в мир наш заблудший,
в его безликую толпу,
его отчаяние, жар и холод, —
меня озарит во тьме солнечный луч, мои глаза увидят мир зеленым.
(Jidi Majia)
Пер. Чжан Хуали
«Когда сын Нусу появился на свет, мать омыла его в прозрачных водах ручья»
Когда умирать мне время пришло,
в тени огромных горных вершин
я позвал тебя, как в детстве:
«Где ты, мама?» —
но не услышал ответа.
Я ждал, опустился сумрак на землю,
опаленную ушедшим солнцем,
и в догорающем свете дня,
неверном сумеречном свете,
я вдруг увидел перед собой
расплывчатый твой силуэт
и приподнялся из сил последних,
чтобы тебя обнять...
Ах, мама,
ты не теплый ветерок,
не моросящий дождь,
ты просто зеленый луг,
где покой и радость.
И вспомнилась мне
твоя колыбельная песня.
Ах, мама, мама,
кто меня оплачет?
Я не услышу твоих причитаний,
но если твоя слеза в этот час
вечерней росой упадет
в мир наш заблудший,
в его безликую толпу,
его отчаяние, жар и холод, —
меня озарит во тьме солнечный луч, мои глаза увидят мир зеленым.
(Jidi Majia)
Пер. Чжан Хуали
Человек сам по себе не может изменить свою природу, он способен ее лишь осуществить, о чем разумно говорит гуманистическая традиция. Гуманизм настаивает на том, что цель человека — полностью раскрыться, полностью реализовать себя. Аскеза утверждает иные, альтернативные цели. Здесь нет гуманистского восторга перед наличной природой человека, но нет и стремления ее проклясть и отбросить, отсечь или умертвить. Девиз аскезы — «превосхождение естества»: нужно не просто раскрыть человеческую природу, но пойти дальше — не согласившись с ней, трансформировать ее. И добиться этого лишь своими, естественными средствами человек не может; тут требуется другой источник энергии. Без собственных энергий человек, конечно, тоже ничего не достигнет, но их одних недостаточно, они не могут сообщить человеку силу восхождения по духовной вертикали.
Тут существенно одно философское различение, к которому мы прямиком подошли. Философия различает бытие и сущее, онтологическое и онтическое. Когда мы говорим об онтологическом восхождении, мы имеем в виду изменение самого способа бытия человека. И оно действительно неосуществимо изнутри. Разумеется, есть обширный диапазон изменений вполне радикальных, но в рамках здешнего горизонта бытия. Такие изменения называются в философии онтическими. Есть онтологическое, относящееся к бытию, а есть онтическое, относящееся к сущему. И подъемная — онтологическая — сила может принадлежать только иному, нездешнему плану бытия. <...> Подъемную силу дают человеку божественные энергии. В иных терминах задача обретения онтологической подъемной силы обозначается как стяжание благодати.
(Сергей Хоружий. «Практика себя»: Беседа с Татьяной Иенсен)
Тут существенно одно философское различение, к которому мы прямиком подошли. Философия различает бытие и сущее, онтологическое и онтическое. Когда мы говорим об онтологическом восхождении, мы имеем в виду изменение самого способа бытия человека. И оно действительно неосуществимо изнутри. Разумеется, есть обширный диапазон изменений вполне радикальных, но в рамках здешнего горизонта бытия. Такие изменения называются в философии онтическими. Есть онтологическое, относящееся к бытию, а есть онтическое, относящееся к сущему. И подъемная — онтологическая — сила может принадлежать только иному, нездешнему плану бытия. <...> Подъемную силу дают человеку божественные энергии. В иных терминах задача обретения онтологической подъемной силы обозначается как стяжание благодати.
(Сергей Хоружий. «Практика себя»: Беседа с Татьяной Иенсен)
В такие времена тебе не повториться –
так выйди из себя – и уходи
туда, где всё, что пряталось в груди,
теперь растёт как дерево и птица,
и дальше, чем у моря впереди,
умеет в речи отразиться.
И на лице не высохнет водица,
и в пригоршню лицо возьмёт вода,
чтоб из себя выглядывать сюда.
(Юрий Казарин)
так выйди из себя – и уходи
туда, где всё, что пряталось в груди,
теперь растёт как дерево и птица,
и дальше, чем у моря впереди,
умеет в речи отразиться.
И на лице не высохнет водица,
и в пригоршню лицо возьмёт вода,
чтоб из себя выглядывать сюда.
(Юрий Казарин)
«Культура» — сама по себе она вообще-то относится к эпохе начала Нового времени — является сегодня просто довеском техники и служит с одной стороны для прикрытия неизменной тирании техники, а с другой — для одурачивания массы, которую нужно подкармливать прежде недоступным ей «культурным достоянием». Следствием этого бывает, например, что на спектакле «Гамлет», который рекомендуется к обязательному просмотру, соотечественники кашляют, сплевывают и дремлют, а также смеются в самых неподходящих местах — и это называется «народной культурой». Сам по себе это вполне незначительный эпизод, и все же, если заглянуть в суть, это признак безмерной лжи и беспомощности — не «народа», разумеется, а тех, кто пичкает его «культурой». А это в свою очередь есть только проявление всеобщей махинации, в которую человек втянут — где он должен пребывать без связи с сущим — поскольку истина Бытия не становится нуждой.
(Martin Heidegger. Überlegungen V/90)
(Martin Heidegger. Überlegungen V/90)
Много умирают вокруг. Как старый сад уходит назад в землю целое поколение. Но все, даже самые старые, уходят недоростками. Ни про одного нельзя сказать, что он покончил счеты с жизнью. Каждый лишь собирался начать жить, еще надеялся, ждал. Это умирают не старики, а дети, с детским легкомыслием, с детскими мечтами, надеждами, с детским неведением самих себя. Я бы хотел увидеть хотя бы одну смерть, подобную той, что описал Довженко в сценарии «Мичурин». Смерть человека, сделавшего всё, что в его силах, изжившего свою жизнь, а не протомившегося в ожидании жизни. Если я завтра умру, неужели мне закажут настоящий, взрослый гроб? Двадцатисемилетний Лермонтов умер взрослым, шестидесятилетний Абдулов — мальчишкой.
(Юрий Нагибин. Дневник / 12 июля 1953)
(Юрий Нагибин. Дневник / 12 июля 1953)
Мы должны родиться дважды, чтобы прожить хоть немного, хотя бы чуть-чуть. Мы должны родиться плотью, а затем душой. Эти два рождения подобны разрыву. Первое бросает тело в мир, второе возносит душу до небес. Моё вторые рождение началось в тот момент, когда я увидел, как ты вошла в комнату около десяти часов вечера.
(Christian Bobin. La plus que vive)
Иллюстрация: Édouard Vuillard. Femme assise dans une pièce sombre, 1895
(Christian Bobin. La plus que vive)
Иллюстрация: Édouard Vuillard. Femme assise dans une pièce sombre, 1895
ЧТОБЫ ГОНИМЫЕ НЕ СТАЛИ ГОНИТЕЛЯМИ*
Шаги,
в каких пещерах отголосков
вы сохранились,
предсказав однажды слуху
грядущую смерть?
Шаги —
не птичий полет, не потроха,
не кровавый пот Марса
смерть предсказали —
только шаги.
Шаги —
Древняя игра палача с жертвой,
гонителя с гонимым,
охотника с дичью.
Шаги,
которыми время терзает,
час — волк
гасит путь беглеца
кровью.
Шаги,
отсчитывающие время воплями, вздохами,
паводок проточной крови,
смертный пот час от часу обильней.
Шаги палачей по следам жертв,
секундная стрелка на циферблате земли,
каким только черным месяцем притянутой?
В музыке сфер
где резкий ваш звук?
(Nelly Sachs)
Пер. Владимир Микушевич
* Стали
Шаги,
в каких пещерах отголосков
вы сохранились,
предсказав однажды слуху
грядущую смерть?
Шаги —
не птичий полет, не потроха,
не кровавый пот Марса
смерть предсказали —
только шаги.
Шаги —
Древняя игра палача с жертвой,
гонителя с гонимым,
охотника с дичью.
Шаги,
которыми время терзает,
час — волк
гасит путь беглеца
кровью.
Шаги,
отсчитывающие время воплями, вздохами,
паводок проточной крови,
смертный пот час от часу обильней.
Шаги палачей по следам жертв,
секундная стрелка на циферблате земли,
каким только черным месяцем притянутой?
В музыке сфер
где резкий ваш звук?
(Nelly Sachs)
Пер. Владимир Микушевич
* Стали
«Измена», «подмена» — напрашивается подозрение. Измена. Слова, на которые мы переводим наше заветное молчание, затаенное, изменяют или предают. Размениваем. И сами размениваемся. Почему человек гибнет в слове? Почему будничное слово это гигантская машина по перемолачиванию не вещей, — вещи устаивают, — а душ, — души не выдерживают? Потому что в том раннем молчании, которое золото, и есть весь человек, кричащее существо, а названный он уже то, что названо. Обычно что-то очень тривиальное. «Уже было. Таких пока не надо. Следующий».
(Владимир Бибихин. Дневник / 1985)
Иллюстрация: Ilmārs Šlāpins. Александр Пятигорский, Владимир Бибихин. Латвия, Звартава, 2001
(Владимир Бибихин. Дневник / 1985)
Иллюстрация: Ilmārs Šlāpins. Александр Пятигорский, Владимир Бибихин. Латвия, Звартава, 2001
За годы своей жизни
я собрал огромную коллекцию взглядов
Синие
серые
зеленые бабочки взглядов
покоятся в круглых коробочках суток
Одни выглядят так
как будто их только вчера поймали
другие в полете обгорели
с третьих стерлась пыльца
они стали бесцветными
цвета костного мозга
цвета ненависти
цвета страха
(Владимир Бурич)
я собрал огромную коллекцию взглядов
Синие
серые
зеленые бабочки взглядов
покоятся в круглых коробочках суток
Одни выглядят так
как будто их только вчера поймали
другие в полете обгорели
с третьих стерлась пыльца
они стали бесцветными
цвета костного мозга
цвета ненависти
цвета страха
(Владимир Бурич)
«НЕ ПОЛУЧАЯ, А ОТДАВАЯ, ОБРЕТАЕШЬ БЛАГОРОДСТВО»
Подолгу бродил я по лагерю и понял: не добротная пища облагораживает царство — добротные потребности жителей и усердие их в трудах. Не получая, а отдавая, обретаешь благородство. Благородны ремесленники, <...> они не пожалели себя, трудясь денно и нощно, и получили взамен вечность, избавившись от страха смерти. Благородны воины: пролив кровь, они стали опорой царства и уже не умрут. Но не облагородишься, покупая себе самые прекрасные вещи у лавочников и любуясь всю жизнь только безупречным. Облагораживает творчество. Я видел вырождающиеся народы: они не пишут стихов, они их читают, пока рабы обрабатывают для них землю. Скудные пески Юга из года в год взращивают племена, жаждущие жить, — наступает день, и эти племена завладевают мертвыми сокровищами мертвого народа. Я не люблю людей с омертвелым сердцем. Тот, кто не тратит себя, становится пустым местом. Жизнь не принесет ему зрелости. Время для него — струйка песка, истирающая его плоть в прах. Что я верну Господу после его смерти?
(Antoine de Saint-Exupéry. Citadelle)
Иллюстрация: Jean Discart. L'Atelier de Poterie, Tanger
Подолгу бродил я по лагерю и понял: не добротная пища облагораживает царство — добротные потребности жителей и усердие их в трудах. Не получая, а отдавая, обретаешь благородство. Благородны ремесленники, <...> они не пожалели себя, трудясь денно и нощно, и получили взамен вечность, избавившись от страха смерти. Благородны воины: пролив кровь, они стали опорой царства и уже не умрут. Но не облагородишься, покупая себе самые прекрасные вещи у лавочников и любуясь всю жизнь только безупречным. Облагораживает творчество. Я видел вырождающиеся народы: они не пишут стихов, они их читают, пока рабы обрабатывают для них землю. Скудные пески Юга из года в год взращивают племена, жаждущие жить, — наступает день, и эти племена завладевают мертвыми сокровищами мертвого народа. Я не люблю людей с омертвелым сердцем. Тот, кто не тратит себя, становится пустым местом. Жизнь не принесет ему зрелости. Время для него — струйка песка, истирающая его плоть в прах. Что я верну Господу после его смерти?
(Antoine de Saint-Exupéry. Citadelle)
Иллюстрация: Jean Discart. L'Atelier de Poterie, Tanger