Telegram Web Link
Помните, где-то месяц назад я писал о своём трёхдневном голодании? Это был один небольшой абзац, но даже он в ходе редактуры претерпел изменения.

Почти никто не знает, как выглядит этот процесс, если он вообще как-то выглядит. Для человека непосвящённого написание текстов может показаться неким таинством, окутанным то ли ароматом кофе средней прожарки, то ли парами высококачественного виски, а на самом деле я вам расскажу, как всё выглядит. Даже не так — я вам ПОКАЖУ, как всё выглядит, ибо выглядит это устрашающе, особенно если учесть, что точно такие же этапы проходят целые романы. А сколько обычно в романах абзацев, я даже боюсь подумать и вам не советую…

Итак, сейчас, как писатель-факир и волшебник-словоплёт, я приведу вам тот самый абзац про голодание месячной давности, который был переписан два раза. Другими словами, всего было три версии этого абзаца, и привожу я их здесь в хронологической последовательности: от никудышного зародыша-зарисовки через ненужное усложнение и нагромождение конструкций к чему-то усреднённому, финальному варианту, хотя, конечно, далеко и неидеальному.

1. Спустя 86 часов голодания и 4 килограмма, я сижу за скромно убранным столом (то есть совсем неубранным), смотрю на тушёный баклажан с морковкой и луком и в смиренном смущении думаю, как же мало человеку нужно для счастья.

2. 86 часов голодания миновало, а с ними миновало четыре килограмма и клубок спутанных будничных мыслей, в которых никак не разобраться. И вот я сижу за скромно убранным столом (то есть совсем неубранным, конечно, ибо убирать особенно и нечего), с благоговением смотрю на тушеные баклажаны с морковкой и луком и в стыдливом смущении думаю, как же мало, на самом-то деле, человеку нужно для истинного восторга.

3. 86 часов голодания и четыре килограмма спустя я сижу за скромно убранным столом (то есть совсем неубранным, конечно, ибо убирать особенно и нечего), с благоговением смотрю на тушеные баклажаны с морковкой и луком и в стыдливом смущении думаю, как же мало, на самом-то деле, человеку нужно для истинного, неподдельного восторга.

А теперь мрачная барабанная дробь и предвкушение эсхатологического восторга… Готовы? Так вот, романы у меня обычно проходят не три, а ПЯТЬ таких этапов.

Добавить, пожалуй что, больше особо-то и нечего.
Мурзик со мной даже не попрощался. Этот нахал, подлец и животное, к которому я за прошедшие две недели проникся нежностью и любовью, упилил куда-то на ночную охоту, пришёл с утра пожрать корм из миски, попить наисвежайшего молока, с заботой ему налитого (сушняк), и — опять куда-то улизнул, никто не знает куда.

Перед отъездом я в отчаянии взывал к нему в пустоту зелёного хутора, но он даже не ответил вялым «мяу» или чем-нибудь в этом роде. Не поскрёб лапой по вымощенному для машины бульвару, не повалялся лениво на травке, даже презрительно не махнул на прощанье хвостом — ничего такого. Исчез и исчез, и больше я его не видел.

Мой взовы остались без ответа. Помрачнев и грустный, я сел в машину, ещё раз взором окинул хутор и нажал на педаль газа. Тем мы и отличаемся от животных, что у нас в мозгах — сплошные какие-то то любовные, то ненавистнические конструкты, всё плод наших фантазий, способных как осчастливить, так и низвергнуть в черноту апатии и различных неврозов.

Но где-то ближе к Барановичам я вдруг осознал, что прощание вообще ничего не значит. Однажды я видел, как с моим погибшим другом пришла попрощаться целая когорта всех, кто почти никогда при жизни с ним не общался. Вы бы видели их одухотворённые, чуть ли не святые мины и то, как отчаянно и взахлёб они рыдали над гробом. А я мог бы с ним и не прощаться — потому что был рядом, когда тот ещё мог и хотел разговаривать. Нафига, спрашивается, я ему теперь, когда он уже наверняка раскуривает трубку с Богом?

Поэтому Мурзик, я знаю, что мне ты предпочёл какую-то неизвестную авантюру. Возможно, в зарослях пшеницы или экзотического сорта ржи тобой была найдена обворожительная самка или где-то недалеко от фермы ты наткнулся на залежи сметаны. И правильно, что предпочёл. Будь я котом, я поступил бы так же. Потому что на перроне все эти «пока», «до новых встреч» и «до свидания» никому не нужны и не имеют смысла. Ты ведь все две недели послушно лежал рядом, пока я настукивал на клавишах редактуру нового романа, — лежал и терпеливо ждал, когда между абзацами я тебя поглажу.
На сей раз потянуло пофилософтвовать. Вообще, неопределённость жизненных ситуаций я всегда как-то по привычке компенсирую философией. Кто-то идёт в храм, кто-то вхлам, а я вот – пишу, например, журнальную колонку на отвлечённые метафизические темы.

Но ближе к делу.

ФИНАЛЬНАЯ ТОЧКА

Большую часть своей жизни мы тратим на поиски того, что я называю «финальной точкой». Такие поиски сами по себе сомнительны, но настоящая проблема заключается в том, что точки этой не существует.

Финальная точка – это всё, к чему мы обычно стремимся: деньги, успех, дом, порядок, изобилие. Сами по себе эти вещи, конечно, не плохи и не прекрасны – таковыми делает их наше сознание, но очень часто мы видим эти приобретения и достижения как некие пункты, в которых наконец обретём покой, гармонию и счастье.

Другими словами, мы ждём определённой суммы на банковском счету – с надеждой, что после её получения усмирим свой пыл, перестанем заниматься крысиной беготнёй и, может быть, рискнём взять отпуск на Фиджи. Мы желаем не просто реализоваться в профессии – мы ожидаем чего-то конкретного: определённой доли славы, известности, признания («вот попаду на обложку Esquire…»), – и когда у нас это будет, мы, конечно же, с облегчением съедим под радугой свой завтрак, ведь тогда и начнётся настоящая жизнь, как мы её себе представляли. Кроме того, нам нужен не просто порядок – нет, это было бы слишком просто, – нам нужен порядок во всём: в ванной, в телефоне, в закладках браузера и в отношениях, – вот тогда и можно будет расслабиться.

Но мои золотые тридцать три года подсказывают, как отчаявшиеся суфлёры: так не бывает. А когда я об этом забываю, они не стесняются бросать в меня помои, яйца, помидоры. Я увёртываюсь, конечно, но тут же вспоминаю: действительно, так не бывает.

«Финальная точка» – такая же наша фантазия, как географическая широта, долгота, часовые пояса или экватор. Покажите мне линию, проходящую через Габон, Кению и Конго, и я вас расцелую, честное слово литератора. Покажите, где сегодня резко становится завтрашним днём, а завтра внезапно превращается в сегодня – и я без сожалений отдам вам свои сердце и душу.

Мы ищем предел, за которым начинается небо, но небо всегда вокруг нас, а предела никогда не было и не будет.

Начиная наводить дома порядок три года назад, я, во-первых, не знал, что буду продолжать уборку и сегодня, а во-вторых, наивно полагал, что вот сейчас уберусь – и заживу, как полагается цивилизованному человеку. Потом же в меня прилетело пару несвежих томатов, и я вспомнил: так не бывает!

Я уже начал наводить порядок в каких-то там списках, компульсивно очищал заметки на телефоне, чистил социальные сети от подозрительных людей, упорядочивал собственные мысли, но никогда финальная точка даже не думала показываться на горизонте. Казалось бы, ещё чуть-чуть – и всё образуется! Давай, поднажми.

Надо ли говорить, что поднажимал я неоднократно, но ничего почему-то не образовывалось.

Я лишь снова и снова ловил себя на мысли, что истинные покой и гармония постигают человека только в могиле. Финальная точка – это когда больше не к чему и незачем стремиться. Финальная точка – это, в общем-то, каюк, а не избавление, как мы раньше думали.

То есть, как писатель, я знаю, что никогда не будет книги, после которой я довольно ухмыльнусь, откинусь на спинку ротангового кресла и у себя в мыслях произнесу: «Что ж, mission accomplished, теперь можно уйти на покой». Я знаю, что из раза в раз буду просыпаться среди ночи в холодном поту от чьих-то гулких слов: «Ничего мишн не экомплишд», – пока однажды не пойму, в тридцать три печатая с утра эту колонку, что так оно и есть и так оно и будет. Мишн не экомплишд, май фрэнд, если ты хочешь ещё пожить.

Стремиться – похвально, достигать – хорошо, желать – одобряемо, но не стоит забывать, что в финальных точках не найдёшь исцеления. Они только ненадолго поднимут тебе настроение и дадут лишний повод перед кем-нибудь зарисоваться. Но, перефразировав известную фразу, восьмидесяти процентам людей на твои успехи плевать, остальные же двадцать из-за них только расстроятся.
И когда вдруг перестаёшь маниакально искать папараць-кветку, она тут же внезапно находится. Правда, совершенно не там, где казалось.

Она всегда была в твоих руках, и ты уже об этом знаешь.
Чтобы вы понимали всю грандиозность замысла (которого нет) и импровизации, утро моё началось с четвёртой главы Библейского «Бытия», продолжилось книгой «Тайны Карлоса Кастанеды» и закончилось на романтической ноте чаем под названием «Одинокие кусты с ароматом утиного помёта».

Теперь, после взятия планки такого размаха, даже не знаю, смогу ли себя когда-нибудь переплюнуть.
Лето, пляж. Порывистый ветер. К мужчине, вальяжно развалившемуся на раскладной табуретке, подходит молодой парень и протягивает ему какую-то красную штуку. Красная штука оказывается детским надувным нарукавником для плавания.

– Это случайно не ваше? – интересуется парень.

Мужик медленно и лениво поднимает веки. Сквозь узкую образовавшуюся щель он смотрит на парня, на нарукавник и говорит:

– Случайно наше!

Парень отдаёт нарукавник мужчине.

– Ветром унесло… – поясняет он, пальцем тыкая в пустоту, пытаясь показать ветер, засевший где-то в воздухе и унёсший к нему чужое добро.

Мужик берёт нарукавник и переводит осуждающий взгляд на ребёнка, что так же вальяжно, как и батя, распластался рядом на куцей простынке:

– Лена, я что – по всему пляжу буду бегать за твоими нарукавниками?!

Даже, по-моему, Лена удивилась такому повороту.

Парень обескуражен, пытается что-то сказать, но, видимо, вовремя понимает, что термин «авторское право на труд» мужику знакомо примерно так же, как гадюке — понятие морали, а поэтому, как истинный стоик, собирается с духом и растворяется там, откуда пришёл, не произнося ни слова.
События пятилетней давности вспоминаются сквозь туман и сизую дымку. Каждый раз я прорываюсь через эту пелену, чтобы столкнуться с собой тогдашним – с моими решениями, выборами, с поступками, – и чтобы всё записать. В этом есть определённый терапевтический эффект, когда пережитое переживаешь вновь, теперь уже в последний раз, чтобы открыться новому. И вновь задаёшь себе вопрос: это я стал другим или просто изменились обстоятельства? Другими словами, это я был говно или говно меня окружало?

Ответ я до сих пор не нашёл. Не знаю. Возможно, и то, и другое одновременно. А может быть, ни одного из этого, а что-нибудь совершенно другое. Я просто иду дальше, потому что топтаться на месте становится невыносимо.

Не было меня другого и нет меня теперешнего. Я бесконечное движение в бесконечном пространстве – это всё, что можно сказать наверняка. Хотя и это говорить – тоже особо незачем.

Я слушаю Харрисона и продолжаю писать роман о том, как пять лет назад оказался во Вьетнаме, сам себе пытаюсь объяснить, что я делал тогда в Китае и зачем вообще переехал в Америку, а потом оттуда – в Беларусь. И невольно пробуешь заглянуть в будущее – окей, а что же дальше? Но если сзади всё окутано туманом и дымом, как на этом кадре, сделанном мной в 2016 году вблизи Сайгона, если можно рассмотреть хотя бы общие очертания пальм и судеб, то впереди сцену и вовсе занавесили плотными бархатными гардинами и уебали в мрак пить чай, не предупредив совершенно публику.

Всё, что есть впереди, – твои наивные планы и надежды на то, что планы эти сбудутся.

А через пять лет, может быть, ты и об этом напишешь роман.

Впрочем, разницы особой нет: дело-то вовсе не в романах.
Channel name was changed to «Писатель без книги | Павел Терешковец»
На кончиках моих пальцев вечность, и на кончиках ваших она тоже может быть.

Для этого просто забудьте об интернете.

На усадьбе о нём забываешь вынужденно, потому что его здесь нет (то есть формально он есть, как, допустим, бог, но по факту, конечно же, не работает).

И проснувшись рано утром после неизбежной цифровой ломки (о боже, а что если акции падают? или наоборот – растут?!) вдруг начинаешь замечать, как с листьев яблони медленно капает роса. Всмотревшись в ель, даже ловишь себя на мысли, что увидел, как одна из иголок растёт, хоть это и идеализированный самообман романтика.

Ты вдруг слышишь, как поют птицы – не для кого-то и, что удивительно, даже не особо и для себя. Чувствуешь, как мутный воздух пахнет сеном и почему-то ещё иван-чаем. Всё это накладывается друг на друга слоями, пока ты на веранде впитываешься в местное пространство.

А когда уже впитался окончательно и тебя почти не осталось, то есть интернет и все низменные заботы остались там, во вчерашнем сумбурном прошлом, тогда и появляется она, и ты на неё смотришь с непониманием: неужели когда-то я променивал тебя на бургер из Макдональдса или пускай даже на тофу в морской капусте с ароматом рижских шпрот?

Но тебя тут же поджидает парадокс: вечность ни на что не променять. Она всегда с тобой. А бургером, интернетом и не-шпротами ты либо её украшаешь, либо уродуешь. И только ты выбираешь, как именно с ней поступить.

/на этом месте я заставляю себя закрыть заметки на телефоне и вместо утренних пустых философствований погрузиться в работу над романом, хотя искушение показаться умным на короткой дистанции, безусловно, велико/
Одной рукой читаю «Силу воли», другой – жру шоколад и кофе. По-моему, придётся перечитать книгу ещё раз.
Диджитал ноумэдс, как они себя называют, фрилансеры, все те, кто обожает Бали настолько, что живёт там больше 183 дней в году, поклонники движения FIRE, чьи потребности покрываются пассивным доходом, включая ренту от двушки в центре Москвы, – все они не оплот двадцать первого века, как может сперва показаться.

В моих руках чудесным образом (не спрашивайте каким) оказалась потрёпанная книга Генриха Гейне, судя по штампам на семнадцатой странице, позаимствованная в 1949 году из библиотеки Гродненского суконного комбината. Так вот, Гейне пишет: «Теперь же система государственных бумаг даёт этим людям свободу выбирать себе любое местопребывание; ничего не делая, они всюду могут жить на проценты от своих государственных бумаг, своего портативного состояния, и они сплачиваются воедино и представляют собой истинную силу столиц». А Генрих Гейне – это, на секундочку, дремучие 1800-ые, и уже тогда изощрённые умы с головой погружались в новый трэвел-лайфстайл, ворочая облигациями и векселями.

А мы, то есть они, эти цифровые кочевники, получается, лишь продолжатели давно придуманных традиций быть в одном месте, а зарабатывать в другом. И тут я с ужасом представил, какая волна отгламуренных фоток с пластиковыми лицами и инструкциями о том, как заработать бабло из воздуха, захлестнула бы наше столетие, если бы во времена Гейне был инстаграм…
Все те места, где я путешествую, – везде я оставляю частичку себя. Я смотрю на фотографии месячной давности, где запечатлена уютная солнечная кухня одной агроусадьбы, где я останавливался в июле, и понимаю, что там остались мои дни, проведенные в беспечности и покое, в наблюдении за неспешным разгоранием солнца низко над горизонтом, во вслушивании в перепевы птиц и в попытках понять, кто из них какая птица, в яростном расчёсывании комариных укусов и мыслях о том, как хочется не просто однажды поменять свою жизнь, а менять её постоянно, чтобы чемодан всегда был открытым. Там остался я прежний, месячной давности Павлик, среди этих вроде бы хаотично разбросанных сковородок, кастрюль и стаканов, среди мёда, фруктов и свежих овощей, вроде бы хаотично, но на самом деле с тонким расчётом, то есть каждая вещь на своём месте и иного места здесь у неё быть просто не может. И вот я хочу чувствовать себя так же, как чувствовали себя эти сковородки, чашки и кастрюли с мёдом и овощами – на своём месте, единственном и неповторимом, и чтобы не было больше других мест, куда хочется, куда кто-то или что-то зовёт, когда нужно меняться не раз и навсегда, а – постоянно и настойчиво. Но, может, эта неусидчивость и есть то самое место, после которого все поездки куда-либо становятся просто бессмысленными и ненужными? Доска, нож, вилка – всё там, где оно должно быть, и там же – я тот, который пробыл энное количество дней и ночей на усадьбах мира, смотря на звёзды и слизывая с них сизую лунную росу. Я вижу эту фотографию и понимаю другое: за оставленное мной там я взамен получил гораздо больше, что и вовсе описать словами никак не удастся. Это воспоминания, ностальгия, полуночный бред прошлых искр? Всё не то, хотя вроде и близко. Это смысл, этап, вдохновение? Боязнь того, что будешь вспоминать ощущения по фотографиям, ловя еле уловимую сладость на губах? Страх, что, однажды уехав, уже никогда не вернёшься. Да, да и да, и ещё много раз да, но это как говорить, что утро всегда раннее, прозрачное, многобещающее и терпимое – всё так, но это только хождение вокруг да около. Разве можно словами исчерпать суть утреннего часа? Если бы кому это и удалось – то после такого отпала бы надобность в поэзии, потому что всё уже было бы сказано и нельзя было бы сказать лучше. Но плен слов и образов заставляет меня снова в мыслях посещать те места, где я когда-то оставил свои воспоминания, чтобы дальше в жизни их иногда собирать и к ним приближаться, но лишь приближаться – я чувствую себя больше как в музее: вот экспонат, я могу подойти, понюхать, ощутить, но дотрагиваться нельзя и на тебя уже искоса и слегка нервозно поглядывает хранительница зала. Все эти места объединяются в один бесконечный холл, который даёт мне гораздо больше, чем сам он думает, что может дать. И я с благодарностью засыпаю на бриллиантовой подушке.
Писатель без книги обнаружил свою книгу, которая ещё не совсем книга, в лонг-листе литературной премии «ФИКШН35». Во-первых, приятно, потому что это значит, что мне ещё не тридцать пять (на премию выдвигают только авторов младше этой ужасающей цифры). Во-вторых, приятно, потому что все списки, как правило, это что-то не очень положительное, вроде списка больных, подозреваемых или должников и т.д., а тут сразу – в приятный список, не связанный ни с болезнями, ни с криминалом. В-третьих, приятно, потому что обнаружил своё имя абсолютно случайно: листал от безделья длинный список номинантов и вдруг смотрю – что-то подозрительно знакомое…

Так что не скупитесь, дамы и господа, и поздравьте с тем, что меня и роман «В бреду» лишили списочной девственности. Это в тот момент, когда я уже почти неделю словесно бесплоден и не могу выдавить из себя ни строчки.

Напоминает ситуацию с трудоустройством: чтобы взяли на работу, требуется опыт, а чтобы его получить, нужно сначала устроиться на работу… Здесь то же самое. Чем чаще тебя выдвигают на премии, тем, должно быть, больше хочется писать, но чтобы чаще выдвигали, нужно больше писать ещё до того, как тебя куда-нибудь выдвинули, и тому подобное.

Мало того, я как раз на прошлой неделе посмотрел трёхсерийный фильм «Хемингуэй» – как поганец с лёгкой подачи божественной руки, наподобие Марадоны, бомбил книги одну за другой. Зато вот начиная с пятидесятых дело пошло уже не так гладко – и тут от осознания чужой беспомощности легчает. Оказывается, не только ты ходишь вокруг стола, заложив руки за спину, а на ум приходят только сиамские близнецы, сервелат и демократия – сколько раз такое бывалр. У вас бывало?

Чем меньше пишешь, тем больше кажется, что пишут другие. Наказание за выбор непопулярной профессии. Со временем, говорят, привыкаешь.

А я привыкаю к тому, что каким-то чудом угодил в приятный список.
«А мне утром завтра вставать и работать с дебилами, но я же не ною», – сказала кому-то девушка на пляже за моей спиной.
Заказал последнюю книгу Мураками «Писатель как профессия». Из того, что читал по выдержкам, он много пишет, как каждый писатель страдает, страдает и должен страдать, ибо без страданий книги почти не рождаются.

Это, наверно, странно, но как же прекрасно, когда у тебя словесный запор, знать, что с таким запором ты не один и даже мастера слова частенько от него страдают. В немецком есть ёмкое понятие Schadenfreude, но это немного другое, а вот термина, обозначающего облегчение от осознания, что ты не один борешься со своими демонами, я пока не нашёл.

У вас есть шанс себя им увековечить.
Мураками пишет: «Чем с большей лёгкостью любой из нас делается ньюсмейкером, комментатором или экспертом, тем тревожней и бездумней становится мир».

Что ж, хочу всех нас с вами поздравить. Получается, живём мы теперь в самом тревожном и бездумном мире.
Читаю «Жжёный сахар» Авни Доши, вошедший в шорт-лист «Букеровской премии» этого года, и думаю, о чём написать свою следующую книгу. Обычно меня мало интересуют премии, но тут понравилось название – «Жжёный сахар», сразу вспоминаешь детство и ложки, в которых мы плавили сахар над плитой.

Я падок на хорошие названия и обложки. В принципе мне можно втюхать что угодно, даже «Майн кампф» или Маринину, если снабдить их красивой обложкой.

Вообще я немного удивлён, потому что очень мало современников, которых я могу читать и которые бы мне нравились. Я могу читать Олю Бешлей и Таню Замировскую. Кого ещё? Да почти никого. Вот теперь ещё и Авни Доши могу. Может быть, я могу её читать, потому что стиль очень напоминает Паланика, которого я прочитал, ещё будучи студентом. Этакий лёгкий Паланик, перенесённый в реалии индийского быта, без жести и ужасов про младенцев.

Кстати, во многих книгах Паланика обложки были откровенно не очень, и я всё равно их с удовольствием читал. Наверное, потому что в мягкой обложке? Я терпеть не могу твёрдый переплёт…

Между прочим, «Жжёный сахар» – пример наиубогейшей обложки, да ещё и твёрдый переплёт. Именно поэтому я купил её в электронной версии.

По моим оптимистическим прогнозам, понадобится ещё пару месяцев, чтобы закончить работу над последним романом, а в голове уже копошатся мысли о следующем. Я тезисно вписываю в заметки то, о чём можно будет написать и как именно будет происходить написание. Один из пунктов, например, звучит так: «Без матов», – но я пока что не уверен, что получится.
Я думал, кассирша меня соблазняет долгим томным взглядом, пока через пару секунд она не сказала: «Наденьте, пожалуйста, маску».

Что немедленно напомнило мне об отсутствии личной инициативы и какой-либо ответственности у большинства, с кем меня ежедневно сталкивает жизнь. Я как-то недавно покупал цветы. В букете оказалось восемь бутонов. Я человек суеверный, поэтому через две минуты пришёл обратно.

– Хочу вернуть букет, — сказал я.

Две женщины за прилавком бросились меня уговаривать взять другой, но другие мне не нравились. Тогда одна начала сбивчиво что-то тараторить про то, чтобы я приходил завтра, когда здесь будет бухгалтер, а ещё лучше послезавтра, когда он точно здесь будет, тогда они смогут всё сделать, оформить возврат и так далее, а так они бессильны, вернуть только что вручённые им деньги не могут и вообще не положено. Я терпеливо смотрел на часы. Вторая, ещё пару минут назад уплетавшая в соседней каморке доширак, выскочила оттуда как ошпаренная и принялась яростно кивать и поддакивать первой, мол, видите, она вам всё правильно говорит, а вы тут какой-то возврат хотите, ишь ты, купили значит купили!

– Я просто хочу вернуть этот чёртов букет, – повторил я, спокойно смотря им в глаза.

Последовал ответ, который обычно приводит оппонента в тупик, а из тупика один выход – развернуться и уйти, ничего не добившись:

– И что мне, по-вашему, делать?

Они хотели, чтобы я сказал им, что делать. Но я уже сказал до этого, поэтому применил ещё более тупиковую тактику: продолжил молча, не произнося ни слова, на них смотреть.

Смутившись отсутствием реакции, они что-то заговорили наперебой, начали задавать вопросы, не получая ответов, то и дело срывались на крик, но когда ни одна из провокаций не сработала, первая женщина опустила плечи, достала из кассы деньги и со вздохом положила две бумажки на стол. Я отдал букет, забрал деньги и ушёл.

– Смотрите, это в первый и последний раз! Я вам обещаю, больше такого, когда вы придёте, не будет! — кричала мне вслед первая.

А вторая добавляла, погромче, чтобы мне хорошо было слышно:

– Это ж надо, какой нахал!

Мне кажется, они не в курсе, что в городе точек продажи цветов гораздо больше одной. И вообще странно, почему они решили, что я сюда вернусь?

Я думал, зачем был весь этот спектакль. Папа предположил, что сделать возврат было бы добровольным проявлением личной ответственности. А кому хочется проявлять ответственность? Ещё и добровольно. Наш человек ждёт чётких инструкций свыше, как лучше жить и как жить не надо.

Но, по крайней мере, они не попросили меня надеть маску.

И если завтра всем кассирам объявят, что отныне покупатели ни в коем случае не должны быть в масках, то все тут же с облегчением бросятся это исполнять, даже не задумываясь о деталях. А сегодня пока просят их надеть. Даже те, кто раньше, возможно, с пренебрежением называл маски «намордниками» и смеялся над теми, кто их носит.

Я забрал свой чай.

Надо научиться отличать флирт от испытующего взгляда на того, кто не соблюдает общественные нормы.
Неоднозначное понятие. Если оглядеться, то становится очевидным, что дрёма не единственное неоднозначное понятие. Что всё вокруг и есть – дрёма. И для кого-то это мочка у кнутовщика, для кого-то растение, а для кого-то – сладкий полусон, из которого так не хочется пробуждаться.
Я не большой поклонник Воннегута, но тут в одном предложении ему удалось довольно неплохо описать состояние многих писателей: «Садясь писать, я чувствую себя словно безрукий и безногий инвалид с карандашом, зажатым во рту».

Такое бывает и у меня, хотя не так уж часто. Наверное, надо этому радоваться. Я радуюсь. Обычно я чувствую себя либо на подъёме, потому что выпил уже чашку крепкого чая, либо немного подавленным, потому что не знаю, о чём буду писать дальше.

Эта подавленность и есть та словесная импотенция, которую Воннегут осторожно называет «инвалидностью».

Но есть и вторая ситуация.

Это состояние творческого оцепенения больше характерно для тех моментов, когда ты эмоционально истощён и вместо того, чтобы шлёпать по задницам хихикающих манекенщиц, ты, как истинный стоик и извращенец, сидишь в одиночестве перед экраном и пытаешься выдавить из себя хоть несколько связных предложений. И, конечно, ничего из этого не получается. С каждой минутой ты только больше и больше себя насилуешь, погружаясь в отчаяние и доходя до апогея, когда наконец плюешь на всё и идёшь в одно рыло жрать бурбон.

Не надо так. Не надо насилия и крайних мер. Может, у Воннегута были свои способы. Может, ему нравилось это состояние текстовой инвалидности, как знать. Все мы немного того, что уж тут. Может, он испытвал нечто подобное каждый раз, как садился писать, даже после чашки чая.

Так или иначе, состояние это знакомо почти каждому, кто ежедневно орудует словом.

Раньше я злился и бросался в людей твёрдыми предметами (я же не пью), а потом немного зачиллил и встречаю теперь оцепенение распростёртыми объятиями, как старого друга, с которым мы немного погудим, а наутро я беспощадно выставлю его на улицу.

И тогда я снова сажусь писать.
2024/09/28 11:23:50
Back to Top
HTML Embed Code: