Telegram Web Link
Сегодня, пока я в полутумане наворачивал круги по стадиону, где в последний раз бегал восемнадцать лет назад, внимательно смотрел я на одного подозрительного дворника.

Семь утра, невинные души лениво выходят на работу, просыпаются птицы, собаки и бобры, вчерашнее дерьмо уже не кажется таким дерьмовым, но не всё так радужно. Ведь пока я бегу по асфальту, кто-то пытается одолеть похмелье, кто-то закапывает трупы в песок, кто-то – подозрительно ведёт себя на стадионе.

Честное слово, я уже забыл, как это бывает. Выходишь в свежесть, в твоей коже оловом застыл экзистенциальный ужас, но в кармане – небольшие двести пятьдесят, теплятся, дают надежду, и тошнота как бы сама собой растворяется в утреннем тумане. Тебе и пить-то на самом деле необязательно: главное – чтобы карман был не пуст, чтобы сердце грелось близостью процента.

И вот с таким вот скарбом ты способен на всё и готов на многое. Ты можешь даже с утра мести асфальт у школы номер сорок девять, тебя не остановить. На голове твоей – покошенная красная шапка, но и на неё тебе плевать. Вся вселенная поместилась в маленькое пространство материи.

Смотрел я на него, смотрел и думал: когда же сорвётся? Вначале облик у него был бодрый и даже немножко надменный, он свысока смотрел на вещи и на меня, одинокого бегуна. К пятому кругу в его чертах и движениях проступило напряжение. Он уже пять раз подмёл асфальт, ещё пять – траву рядом, ходил с метлой туда-сюда, видно было: неймётся человеку, не находит он уже себе места в этом мире. К десятому он совсем обвис на метле, воткнув её в землю и чуть-чуть сам подшатываясь.

И на пятнадцатом это наконец произошло, в самом классическом своём исполнении. Дворник презренно отвернулся от круга, как от центра позора и вины, воззрился в пустоту, на мгновение воздев к небу очи, потом как-то сгорбился неестественно, левой рукой благоговейно отодвинул край замызганной униформы, правой ловко и выученно нырнул внутрь, после чего голова его вновь запрокинулась к небесам, задержалась там на некоторое время и – мягко на шарнирах ожившей шеи вернулась обратно.

Дворник уверенно после этого пасса закурил и на моём уже шестнадцатом кругу стал, присвистывая, мести и траву, и асфальт, и всё между ними с таким остервенением, что можно было без тени сомнения утверждать: нашёл дело своей жизни, это – его призвание. Не может человек так красиво мести улицу без того, чтобы это дано было ему от рождения. Не может.

Я пробежал двадцать кругов и исчез со стадиона, а дворник всё ещё мёл в тиши понедельника, правда, пылу поубавилось, но я знал: недалёк тот священный миг, когда он снова застынет среди этого туманного пейзажа с запрокинутой кверху головой – и опять улицы заблестят чистотой, и опять будущее временно засверкает блаженством.
Настроился на медитативный лад. Позади – восемьдесят отредактированных за два месяца страниц новой книги. Приготовился к получасовой йоге и говорю телефону: «Привет, Сири, включи музыку для йоги».

Сначала не понимаю, в чём дело. Словно все чакры вдруг задребезжали в ужасе, а медитативность сделала вид, что сюда и не приходила. Смирение на моём лице сменилось тревожностью, и неопределённость вторглась в мой хрупкий мир.

И тут понимаю. Музыкой для йоги Сири сегодня посчитала композицию Руслана Агоева «На юге», которая кавказско-лезгинскими мотивами теперь гремит в моих утренних покоях, наводя ужас даже на соседей с очень спорным музыкальным вкусом.

Но не это беспокоит меня. А то, что Сири я пишу с заглавной буквы.
Когда хочу посмотреть трагедию, я просто включаю скандинавскую комедию. А вы?
Не знаю, как я раньше обходился без спорта. Нет, конечно, знаю, как тут не знать: пил я, горько, регулярно пил, да так что самые заядлые алкаши с благоговейным ужасом меня сторонились. С одной стороны, это работало: в голове ни на какие мысли сил не оставалось, нужно было всего лишь как-то дожить до рассвета. С другой стороны и остальных ещё двух сторон света, схема была напрочь дырявая, хоть я упорно старался этого и не замечать: дожив-таки до рассвета, я предавался таким печальным тёмным мыслям, что лучше бы, казалось, и не начинал.

Но ведь так не могло продолжаться бесконечно. Люди же когда-то умнеют? Кто-то раньше, кто-то позже, кто-то совсем никогда – но умнеют. Я вот был из срединных – тех, кто образумился под тридцатник. Организм был отравлен до степени помершего в болоте скунса, мысли то вылетали в гиперактивную маниакальность, то всё чаще тонули в вязкой зелёной жиже из хандры, смутных чувств о потерянном предназначении и всеобщей обречённости перед ликом Мироздания. Но Ангел, мой Ангел (вы не знали? у меня есть Ангел, да), подкинул мне идею следующего содержания: «Дебил, может, всё-таки хватит?»

Я прислушался. Дело в том, что, во-первых, я никогда не знал, что у меня есть Ангел, а, во-вторых, он никогда раньше на меня не обзывался. Впрочем, последовательности ради, стоит упомянуть, что до тех пор он вообще никак ко мне не обращался. То ли он сам пил (вряд ли, вряд ли...), то ли просто запас его терпения таков, что мне и сегодня не понять этого размаха.

Одним ухом я прислушивался, а другим ртом – продолжал пить, правда, уже с пробужденным любопытством: кто это и что ему от меня надо?

Но Ангел стал появляться всё чаще, причём в самых неподходящих местах и в самые неожиданные моменты. Вот я только зашёл в туалет расслабиться (туалетная комната во все времена была для меня медитационным прибежищем), а тут он – тут как тут. «Что, – говорит, – долбоящер, выйдешь и снова за старое?» Что я ему мог сказать? Я выходил и да – брался за старое.

Или – отснял я целую свадьбу, шестнадцать часов на ногах среди пекла калифорнийских винарен, присел с початой бутылочкой в диких кустах красного, а тут он – выходит, будто бы сам под хмелем, лыбится и ехидно так, как будто что-то задумал: «Всё пьёшь, скотина?» – «Пью», – отвечаю я скорбно и чистосердечно, потупив взгляд на свои припыленные ботинки. И он уходит.

...Чтобы снова вернуться, когда я уже буду, совсем отчаявшись, прикладываться к вермуту. «Ну-ну», – говорит он со значением и каким-то двойным смыслом, только я не понимаю ни первого смысла, ни второго, а лишь пью с таким звуком: «гуль-гуль-гуль», не отрываясь от горлышка: страшно мне, что впереди.

И не зря мне страшно было. Знал бы я, что Ангел затевал, пока выслеживал меня в кустах и туалетах, мгновенно бы всё бросил и сам бы бросился – ему в ноги, умолять о пощаде, врать, манипулировать.

Хотя Ангел мой умный. Его увещеваниями не проведёшь – это я уже потом понял. Говорил же он мне что-то, шептал, нашёптывал, а я раз – и к стакану. А там уже говори мне, не говори: наутро, как доживу, всё равно ничего не упомню. Бывало, он мне и утром что-то вещал необыкновенное, чуть ли не откровения Бытия какие-то, а я – что я? Хреново мне, вот что. Какие ж уж тут беседы. Я отмахивался и шёл в «Трейдер Джоуз» – за своим любимым крафтовым пивом.

А он за мной по пятам плёлся, пытался уберечь. Но – бесполезно. У него своя суперсила: море терпения – у меня – своя: океан игнора. Если я решил, что чего-то нет, то этого и не будет. По крайней мере, до некоторых пор.

Вскоре, конечно, море терпения было выпито, и Ангел забил на свою идею. «Да пошёл ты к такой-то матери, – говорит, – я на такое не подписывался». И исчез куда-то. И страшно мне стало: так вроде как будто пил и с компанией, пусть и игнорировал я её, а так, получается, совсем один остался.
И на меня обрушилось: сначала одно, потом другое, то да сё, третее-десятое – и так без конца без края, пока однажды я не обнаружил себя под капельницей, а вокруг – жёлтые какие-то стены, люди страшные, и чувствую – сам Бог со мной говорит. Поняли где-то там, что случай мой запущенный, Ангел, видимо, пожаловался боссу, и пришлось самому главному за меня взяться. А он не такой, как вы думаете, и уж тем более не такой, как думал я. Нифига там не добрый дядечка с пушистой седой бородой. Конечно, намерения его чисты и безупречны, но вот методы – с методами я бы поспорил. Хотя, конечно, плевать он хотел с девяти километров на мои споры.

Как сейчас помню: открывает он передо мной двери (двери скрипят, а я с укором думаю, почему не смажут) и говорит: «Проходи, проходи, тебе сюда, не стесняйся». Ну я что. Мне стесняться некого, даже Его. Я и вошёл.

И если раньше на меня всё только рушилось, то теперь я вскричал: «Ебёна царица уготованная, выпустите меня отсюда!» Только было уже поздно: котлы бурлили, раскалённая кочерга была наготове, а двери – надёжно заперты не на засов даже – на современный какой-то замок, открывающийся чипом. До сих пор неясна мне такая дихотомия их мироустройства: двери скрипят, а замок – по последнему писку.

Был я там какое-то время. Колотился. Изнывал. Агонизировал, слюни пускал. Даже иногда молился. Я был триста раз испытан, пятьсот – закалён, тысячу – растоптан. Я метался и не находил себе места, прощал и ненавидел, припоминал лихим словом заложившего меня Ангела.

И как-то весной услышал я знакомый скрип. Дверь пикнула, замок открылся, а за ним – и дверь. И говорит мне секретарша раздражённо: «Выходите, не занимайте комнату». Я даже растерялся, что ей ответить, и, ничего не ответив, так и ушёл, прижав плечи к ушам и не оглядываясь.

В общем, пить я перестал. И много чего ещё другого – перестал. Но мыслишки временами всё так же шалят и подшаливают, только теперь я научился подлецов отлавливать и топить в Лете в зародыше. Я вскакиваю, как на коня, на тренажёр, велосипед или свой коврик – и пронзаюсь потным физическим бытием, пока с меня не начинает капать, как с возбуждённой ивы. А одним глазом – всё так же кошусь на Ангела, он ведь никуда не ушёл, да и не уйдёт он никуда, я знаю. Он предан похлеще собаки, и я за это его люблю.

Больше мне с ним не страшно, нет. Я наоборот – вижу, зачем он тут вообще околачивается: всё это время, начиная с восемьдесят седьмого и на протяжении всех моих пятнадцати прошлых жизней – он за мной присматривал, как за младенцем. Он смотрел за мной, направлял в обход открытых люков и раздолбанных дорог всего мира, давал мне пинок налево, когда нужно было налево, и направо, когда – направо. Только вот я не всегда верно истолковывал его манеры.

Вообще, нам с ним есть над чем поработать. Он ведь тоже не идеальный, он сам это понимает. Но субординация есть субординация, ничего не поделаешь. Я привык к его методам, я стал чуток и внимателен к пинкам, хоть иногда, конечно, чересчур бываю поглощён собой, но он мне эти мелкие огрехи прощает, а я проникаюсь к нему всё большим доверием.

Сейчас, например, я лежу в ванной, это пятьдесят литров хлорированной водопроводной воды и двести граммов пищевой соды, передо мной – литр крепко заваренного краснодарского чая, я хлебаю его из глиняной пиалы, расслабляя члены, и медленно, размеренно веду неспешную беседу с Ангелом. Он что-то говорит, я ему что-то отвечаю, и мы смеёмся над прошлым, вместе предвкушая будущее.

И угощаю я его чаем, да.
Чувство, что ты делаешь говно, никогда тебя не покидает.

Ты можешь писать свою первую книгу, десятую книгу, можешь только начинать в музыкальной индустрии, можешь развешивать в своём лос-анджелесском пентхаусе платиновые альбомы, твои картины могут раскупать на аукционах, а тебя звать на благотворительные вип-вечеринки, о тебе может знать весь свет – и ты по-прежнему будешь сидеть в тихом полумраке своей студии, грызть ногти, покрываясь испариной, и бесконечно думать, какое же ты делаешь говно.

Говно – неотъемлемая часть творческого процесса. Это прекрасное чувство, что ничто создаваемое тобой, не достойно существования, может быть у тебя в процессе создания, до него или после. Но оно обязательно будет.

Хотя варианты есть всегда, даже в этой неблагодарной с первого, второго и третьего взгляда схеме. Вот: либо стойко говоришь себе, что говно – часть твоей жизни и надо её принять, как перманентную инфляцию рубля, либо идёшь на стройку класть кирпичи и думать о вечном.
#полезное

Помните, я вам рассказывал, как почти ни одно издательство так и не ответило на мой последний роман «В бреду», я впал в депрессию, перестал есть, взял в руки бритву?.. Шучу, издательства отмолчались, а книгу мою в итоге опубликовали в известном литературном журнале.

Так вот, если вы писатель или хотите узнать, откуда растут ноги у такой вопиющей, казалось бы, несправедливости, что вот сидишь ты, пишешь каждое слово, потеешь, как собака, устаёшь, как последняя сволочь, выжимаешь себя как тряпку, а в ответ – молчок и ни строчки сострадания, – в общем если вам интересно, почему так происходит, то вот вам разгадка из первых, что называется, рук:
Почему издательства мне не отвечают?
#какиздавать #пишетНастя

Это один из самых популярных и грустных вопросов. Если коротко: потому что авторов куда больше, чем редакторов.

В крупные издательства приходят сотни заявок в месяц. Разбирают их редакторы, перегруженные работой, за которую они чаще всего получают смешные деньги.

Даже если редактор будет рассылать единый шаблон, это займет массу времени. Если вступать в переписку и аргументировать отказы или давать рекомендации ‒ еще больше. Рабочего времени, за которое редактор, разбирающий самотек (входящие заявки), получает зарплату.
Отвечать авторам ‒ долго, дорого, а иногда и крайне неприятно.

Поделюсь своей любимой историей. Я занималась первичным отбором рукописей во Взрослой редакции МИФа и даже честно рассылала шаблоны отказа. Однажды нам предложили к изданию коллекцию писем-треугольничков с фронта. И на вежливый, пусть и шаблонный отказ, я получила такой ответ (цитирую дословно): Идите нахуй!!!

Огромное количество хамства, графомании и нерелевантного контента ‒ тоже одна из причин, почему издательства предпочитают не отвечать в случае отказа. Но хочется верить, что вежливых и уважающих чужое время авторов все же больше :)

Поделиться своим опытом общения с издательствами, а также предложить темы для постов вы можете в нашем чате @alienlitagent 👽
Я хоть уже давно и не пью и, как всякий непьющий, это дело высокомерно презираю, но думаю всё же, что многим здесь это будет знакомо, особенно в утро субботы:

«Каждый раз, как я напиваюсь, мое похмелье — муки совести. Ведь нельзя же без содрогания касаться того, что никак не удается ни забыть, ни припомнить, — вот того как раз, что только подозреваешь за собой»

«Побег», Суламиф Мендельсон
Если писатель перестал выбираться в люди и развлекать вас байками-небылицами, то либо он в депрессии, либо наконец-то взялся за дело.
Три почти года просуществовал в чёрно-белой строго-мраморной палитре, как будто нет на свете ничего серьёзней и как будто мир – это борьба, а сознание – сплошное выживание. Надоело, чёрт возьми. Сколько можно, сказал я себе, сел и за день всё переделал – теперь он оранжевый и весёлый, и, смотря на него, вам не захочется удушиться грязным носком мрачного лесоруба. А заодно там есть все мои рассказы и опубликованные книги.

Смотрите сами: www.tereshkovets.ru
Люди, мне тут отзыв на недавний роман «В бреду» прислали, и я подумал: среди вас тоже есть те, кто обязательно книгу уже прочёл, – так вот, присылайте мне ваши впечатления в личку, долой сомнения. Мне дико интересно, я сгораю от любопытства и анонимность железобетонно гарантирована! В общем, писатель алчет читательского топлива. Пишите!
Вот примерно с таким же выражением, как у этого дяди ниже, хмуро высунувшегося из поезда, писал я за пять с половиной дней прошлогоднего августа роман «В бреду» и уже тогда был готов к критике или её отсутствию – книга не на широкого читателя, – а тут вот прилетает ещё одна рецензия, и я до сих пор недоумеваю (впрочем, с удовольствием недоумеваю), где помидоры и яйца.

Итак, собственно рецензия без яиц и помидоров от Василия Костырко, ведущего рейтинг «Журнального зала»:

«Автор послесловий к рейтингам ЖЗ должен признать, что довольно редко в рейтинг ЖЗ попадают те, кто печатаются в ЖЗ впервые. Что бы при этом можно было сказать, что дебютант профи, наделен своим личным, уникальным писательским голосом, имеет что сказать и говорит это, как становится ясно после ознакомления с полным текстом романа, вполне внятно.

Здесь, впрочем, есть заковыка.

Роман Терешковца называется вообще-то «В бреду» и по форме представляет собой самоотчет, так скажем, не вполне адекватного (и приятного) человека:

"Я и сам признаюсь, вот: я – нарцисс, причём самый злостный. Как вам такое? А они молчат. Нечего уже добавить. Они сложили крылья и присели на пенёк. Предупредительный выпад – и соперник в растерянности, стоит, как обезьяна, с палкой и смотрит на пальму. Если чувствуете, что назревает драка, решительно вмажьте кулаком себе по зубам – тогда драки не будет. Тогда будет стоматология и Василина Игоревна, и, возможно, дурдом на улице Бехтерева, но драки, повторяю, – не будет".

Таков характер героя. И он настаивает на том, что кем-то иным, не «нарциссом» писатель в принципе быть не может. И хотелось бы, конечно, от такого героя и даже писателя решительно отмежеваться.

Только вот в наших ли это силах?

На уникальность, наличие какой-то неповторимой изюминки претендует каждый из нас. А предъявить по большому счету нечего. И мы не можем в массе своей не заниматься самообманом, приобретая свою уникальность за деньги – в парикмахерских, бутиках, автосалонах, у психологов и коучей.

В этом отношении горе-сочинитель Терешковца просто наше зеркало. Пусть кривое, пусть склонное к гиперболе, но все-таки зеркало.

Вернемся, однако, к роману. Его главный герой – это графоман в бреду. Прямо скажем, крайне рискованный выбор натуры. На начальном этапе чтения героя можно ненароком и с автором перепутать. И, похоже, Терешковец допускает это сознательно.
Ведь невозможно себе вообразить, что у начавшегося таким образом повествования может быть внятный сюжет, что читатель по дороге (по дороге в несуществующий город Гонолес!) будет обманут, что все окажется не тем, чем кажется, то есть не таким уж и бредом, что герою действительно можно сочувствовать, и нас ожидает, выражаясь словами Пастернака, полная гибель всерьез.

Ну, или почти полная почти гибель.

Однако ж все это именно так.
"Я утёр слёзы и задумался. Было ли у неё до меня много поклонников? Нет – любовников, много ли было? А может, у неё и сейчас их есть? Может, я один из них, один из многих? Это ревность, уверил я себя, не бери в голову. Она удушающа и бесплодна; но нельзя не ревновать лучшее, что есть в этом мире – таков закон. Лучшее всегда идёт рука об руку с самыми низкими чувствами, и с этим надо смириться, если хочешь лучшим обладать. Вдобавок, лучшего, если оно действительно такое, всегда столько, что им не должно быть жалко делиться, потому что колодец этот бездонный и из него черпать можно без конца. Так почему же ты страдаешь? Почему не захочешь разделить её с ближним?

Я бормотал себе под нос, что хочу, хочу, вы меня не так поняли, конечно, хочу её разделить, с кем угодно, только пусть она остаётся моей и ничьей больше. Пусть спит только со мной и только вот на этой овчине, пусть будет моей навсегда и никогда не отходит от меня дальше, чем на метр, – и тогда буду я готов разделить её и с ближним, и с дальним, и с кем ещё захотите разделю".

Грустная, смешная, трогательная, очень неглупая книга. Как собственно и должно быть в литературе и частенько бывает в литературе толстожурнальной, главное в конце, но невозможно без сказанного до.

В.К.»

Если интересно, о чём это конкретно так высказывается Василий, – читайте «В бреду» вот здесь.
Когда текст обретает свою жизнь – это ни с чем не сравнимое, необыкновенное чувство, что-то, наверное, вроде отцовства (не знаю). Теперь уже ты почти ничего не знаешь о своём творении, только догадываешься и гадаешь, пока оно беспринципно гуляет по всем закоулкам и подворотням (переходный период?), водится с кем попало, пробует всё, до чего дотягиваются его длинные руки, а что-то новое о нём ты узнаёшь от третьих лиц, как будто читаешь сводку воскресных новостей о том, как кто-то где-то делает что-то, что никак к тебе не относится.

Так и я сегодня узнал (от восторженной незнакомки в инстаграме) – оказывается, мой текст про эмиграцию «Статус. Как я уехал за океан, пускал пыль в глаза и не сторчался» уже давно путешествует по миру в аудиоформате, озвученный Николаем Нисачевским из «Дискурса» @discoursio. Блудный мой текстовый сын заставил меня остановиться перед сервисом «Фольксвагена», забыть про запись на четыре ноль-ноль и десять минут вдумчиво слушать собственную когда-то написанную историю.

Что ж, сыном я остался доволен. Похоже, переходный период пройден, говно, как говорится, в прошлом, а теперь у него – этап созревания в какую-то мудрую неординарную личность.

Послушать историю можно здесь: https://music.yandex.ru/album/7098561/track/80083532
Проснулся в четыре утра от того, что армия комаров проснулась в четыре утра и с приятным удивлением обнаружила рядом с собой на кровати гору съедобного мяса в виде меня.

Сначала пытался от них спрятаться под одеялом – бесполезно, потому что под таким плотным одеялом, где почти что безвоздушное пространство, не спрячешься ни от кого. Потом полчаса лежал, как дурак, притаившись и выставляя собственные руки в качестве приманки. Полармии, конечно, сдохло в неравном бою, но проблема в том, что ещё половина осталась.

Я бросил попытки перебить кровопийц и в нервном отчаянии уставился в телефон – читать про историю водки, сикеры, ола, кваса, пива и березовицы пьяной, в надежде усыпить себя таким остросюжетным чтивом. Ничего не вышло: алкоголь, даже когда о нём просто читаешь, не на шутку будоражит фантазию.

Тогда я резким движением скинул с себя одеяло и спустился на первый этаж: комары же не настолько умны, чтобы полететь за мной вниз, правильно? Ха, умны они не настолько, да, но умён и находчив мир, который решил в это утро не оставлять меня в покое. Только я начал видеть беспокойный сон, где отважно борюсь с комарами, как кто-то (мама) проснулся в соседней комнате, и пытаться заснуть в зале стало теперь совсем бесполезно (мамы имеют свойство заполнять утренней суетой всю доступную для этого жилплощадь).

Но я не сдался, я же никогда не сдаюсь.

Я пошёл в соседнюю спальню, тоже на первом этаже, но уже с возможностью закрывания двери. Уложил себя на постель, улыбнулся и стал погружаться в тягучую дрёму, в которой с ужасом услышал леденящий душу звук пролетающего мимо комара. Однако ещё больший ужас меня постиг, когда стало понятно, что слышу я его не во сне, а наяву, в этой вот самой спальне! Какой-то комар всё-таки оказался интеллектуалом…

Понадобилось около десяти минут и океан нечеловеческой стойкости и терпения, чтобы вычислить и прихлопнуть бездушного подонка.

И вот уже ближе к восьми воистину удалось вздремнуть – минут так семь с половиной – ровно до тех пор, пока на кухне не зашумел чайник… Уже привычным жестом безнадёги я сбросил одеяло, поднялся и направился в подавленном состоянии и одних трусах пить крепкий чай.
Я ей и говорю: «Продайте, Христа ради!» Она смотрит на меня, оценивая, есть ли у меня деньги. Я на велосипеде, в шортах и без смокинга – откуда у меня деньги? Но она всё-таки рискует.

– Пять рублей! – говорит с насмешкой, как будто это самая дерзкая сумма в мире.

Я смотрю на малину. Как же вдруг захотелось малины! Пять рублей? Да это чуть ли не даром! До дома, правда, ехать ещё час, но я потерплю. И уж когда доеду, тогда не стану себе ни в чём отказывать. Особенно в малине.

Я ехал от святого источника, где испивал из родника воду и трижды окунал своё тело в ледяную купель, немного матерясь от холода. Я уже направлялся домой, когда вдруг у дороги увидел два одиноких перевёрнутых ведёрка. На одном стоял лоток с малиной, на втором – ничего не стояло.

Я огляделся. Вокруг пустота. Только длинная дорога, уходящая в разные стороны, и спорадически возникающие на обочине то здесь, то там хибарки. Малину никто не охранял, и у меня проскочила шальная мысль, но я немедленно от неё отказался: в конце концов, я только что со святого источника.

Через минуту передо мной возникла женщина лет тридцати пяти – пятидесяти, хотя скорее всё-таки пятидесяти. Вид такой, что ей ничего не надо и даже это расстояние, которое она преодолела от неизвестной точки до ведёрка, она преодолела зря. Тогда я и поинтересовался ценой на ягоды.

Как только я начал рыться в карманах в поисках мелочи, её брови взмыли ввысь, а лицо приобрело оттенок сожаления, что вместо пяти она не сказала десять. Но было уже поздно. Я пытался выудить из своих шорт монеты. И тут подумал: стоп, а как я это дело довезу?

– Женщина, – говорю, – малина ж с лотком идёт?

Она смотрит на меня как на полоумного и хохочет:

– Ну здрасьте. С чего это ей вдруг идти с лотком?

Я задумался. Действительно, чего?

– Ну так продайте мне этот лоток! Почём? – спрашиваю я уже дерзко, потому что нащупал пару лишних монет и чувствую теперь, что могу себе позволить лишний лоток в своём доме. Я, кажется, даже нарочно ими пару раз позвенел.

Её реакция меня озадачила:

– Не продаётся, – говорит и задумчиво смотрит вдаль.

– Почему, – спрашиваю, опешив, – не продаётся?

Мне это непонятно. Я пятилетку прожил в Америке. Там всё покупается и всё продаётся. Даже гражданство можно купить. А демократия ведь и к нам пришла, пока меня не было, так что...

– В пакет пересыплю, лоток не отдам, – отрезает не терпящим возражений тоном.

Но я всё-таки слегка возражаю:

– Хорошо, хорошо, – говорю я, – вот вам лишний рубль. За него потом ещё два таких купите.

– Молодой человек, говорю же: не продаётся!

Я чувствую, как на меня накатывает волна изумления.

– Смотрите, – пытаюсь я объяснить на пальцах, – я хочу у вас купить малину, это пять рублей, так?

– Ну, – кивает она безучастно.

– А лоток этот, допустим, в самый неудачный день во время мирового финансового кризиса пятьдесят копеек стоит. Я же даю за него рупь. Двойная выгода!

– Не-не, – машет головой женщина, – мне потом за ними на рынок ехать, туда-сюда, головная боль... Покупайте так.

– Не могу, – говорю, – иначе домой доедет только малиновое варенье.

Женщина пожимает плечами.

– Два! Два рубля! – кричу я в азарте, доставая монеты и уже ничего не понимая.

Ноль реакции. Взгляд в даль, меня не существует.

– Два пятнадцать, – иду я ва-банк, как египетский торгаш в разгаре сделки.

Ничего. Молчит.

– То есть вас не смущает, – уточняю я на всякий случай, пытаясь воззвать к остаткам логики, – что из-за копеечного лотка вы теряете пять рублей прибыли?

– Сынок, мне не до этих вот ваших расчётов. Я уже старая, мне думать вредно. Мне молоко за вредность полагается, – отмахивается она.

У меня другие сведения, думаю я. Пятьдесят – ещё даже не пенсионный возраст, и с юбилеем логика не должна исчезать бесследно. Видимо, я слишком расчётлив. Видимо, пережил в Америке. Тут тебе не Америка. Тут нужно больше души и интуиции, а здравый смысл никого не интересует.

Я прощаюсь и, изумлённый, уезжаю. Без малины, но с мрачными мыслями о том, какое будущее ждёт наше деревенское предпринимательство.

(опубликовано в OnAir)
Две девушки внушительных размеров пришли на утренний пляж, заняли собой два лежака. Думаю: ну, молодцы, солнце худит и калории сжигает. А если ещё из-за пазухи хулахуп достанут покрутить – так вообще, за каждую можно по унции золота без жалости отвалить.

Это я так думаю, пока кролем наворачиваю ярды в воде, – семь километров уже пробежал, теперь вот наворачиваю морские мили. Но это было бы слишком просто и прозаично, если бы всё было именно так.

Ведь навернув, выхожу наконец, обдуваемый ветрами гармонии на берег, окидываю богатырским взглядом окрестности и вижу, не без предсказуемого разочарования, конечно: две девушки всё тех же внушительных размеров напряжённо теперь молчат, потому что со всей сосредоточенностью поглощают полуметровые французские багеты, обпиханные всем полусъедобным так, что оно, полусъедобное это, аж прям свисает по краям, как шерсть облезлой собаки, чуть не волочась по пескам минского пляжа. И не просто поглощают, но и запивают это каждая литровой бутылкой колы, с таким вот звуком: «гуль-гуль-гуль» (представьте).

А я стою в блестящем солнце и умозаключаю: похожее действительно притягивается к похожему. Багеты – девушки в теле – кока-кола.

Гуль.

А с другой стороны – какого чёрта. Как сказал мне однажды стикер на какой-то неизвестной машине: one life – live it.

То есть жри багеты без оглядки на других, если тебе так хочется.

Теперь только надо это записать.
За минуту до того, как на нас обрушился матерный гвалт, я, ничего не подозревая, пребывал в благоговении, окружённый маками и перспективой хороших снимков. Матерный гвалт принадлежал деду, а деду – если верить его матерному гвалту – маковое поле, которое мы, люди неискушённые и настроенные философски, беспощадно и вероломно вытоптали в поисках прекрасного.

Конечно, лавина нецензурщины, доселе не слышанная столичными ушами, заставила нас это поле покинуть, да… Но вы бы видели выражение дедова лица, когда он уже нас прогнал, уже с чувством выполненного долга жевал травинку, самодовольно и высокомерно прищуриваясь, а тут я вдруг разворачиваюсь, на секунду задумываюсь и вновь бодрым шагом прусь в поле под характерный хруст ломающихся соцветий. Дед не покраснел даже – он посинел, губа его верхняя в ужасе затряслась, и вот тут уж из него действительно полилась желчь, да такая, что всё остальное показалось цветочками.

Я попробовал ему объяснить, что где-то там, среди красного раздолья, в спешке, спровоцированной, между прочим, самим делом, забыл фотоаппарат и экспонометр, но, честное слово, он меня уже не слушал. Он сам уже, топча маки (плевать!), бежал ко мне со сжатыми кулаками, пригрожая антигуманной средневековой расправой, а также издевательствами над всей моей родословной вплоть до Адама. Каким-то чудом избиения удалось избежать: я просто встал перед ним во весь рост, загородив закатное солнце, прямо посмотрел в его налитые кровью глаза и объявил: «Дед, я не уйду отсюда без камеры».

В общем, под дедовский лай я ещё минут, наверное, пять (когда тебя матерят, время внезапно замедляется) рыскал по полю в поисках своего японского оборудования, а дед, изрыгивая великолепные нелитературные обороты, пребывал в преинфарктном состоянии.

Но в целом фотографии того, конечно же, стоили.
Не знаю, с чем это связано (если это с чем-то связано), но в хуторской тиши мне всегда пишется лучше всего. А если так подумать – то вообще где угодно, кроме дома. Нужно, чтобы всё было или незнакомо, или знакомо, но пока ещё не очень, или совсем уже знакомо, но ещё не до конца привычно, либо если привычно, то всё же чем-то немного незнакомо и т. д. Я внятно объясняюсь?
2024/09/28 11:15:49
Back to Top
HTML Embed Code: